Гребер Д. Долг: Первые 5000 лет истории. М. Музей «Гараж», Ад Маргинем Пресс 2016г. 616 с. твердый+суперобложка, увеличенный формат.
Недавно вскользь залез в Шпенглера, в странное, но весьма занятное сочинение о конце Европы, и заметил интересное, скорее всего, интуитивное прозрение автора. Идею антиномии «судьбы» и «казуса», общего хода господствующей тенденции и усилиям конкретных людей, или вообще отдельного индивида, быть может, отдельного феномена. Мысль не новая, и уже не раз и не два обсуждалась в литературе – начиная от идей «теории модернизации» и структурализма до синергетики и «теории хаоса». Эти слова мне запали в сознание, и не уходили в течении всего того времени, больше двух месяцев прочтения книги «Debt», которую написал Дэвид Гребер, претендующий на то, чтобы объяснить махом проблемы современности. Так уж вышло, что «судьба» привела нас к тому миру, в котором мы все с вами живём, но никто не отменял и ценность «казуса», индивидуального высказывания, которое является, в данном случае, орудием целого движения…
«Occupy Wall Street»... Дэвид Гребер является большим политическим активистом, видным деятелем анархистского движения, представителем крайне левого крыла западных интеллектуалов, вроде Ноа Хомского. Он борется с капитализмом, с современным государством, с деспотией мировых бюрократий, не важно, правительственных или корпоративных, с идеей того, что жизнь «должна проживаться ради того, чтобы на неё зарабатывать». В частности, он противник трудового найма, и ряд «идейных безработных» в мире воинственно ссылается на его сочинения. Помимо своей политической деятельности, Гребер является профессиональным антропологом, и долгое время он работал в экспедициях на Мадагаскаре, да и в последние годы он активно разъезжает по миру, скажем, в разгар войны жил в Курдистане. Антропология для него – это ещё одно поле боя с современным миром, и одним из орудий его является написанная в 2011 г. книга «Debt», в которой Гребер рассматривает, по факту, проблему современной финансовой системы, систем банковского кредита, рентных отношений. Он пытается расправится с ними с помощью… истории.
В центре книги лежит проблема «долга» — это ясно видно, впрочем, из названия. «Долга» как институциональной концепции, как своего рода регулирующей экономические отношения тенденции, определяющей историю на ближайшие несколько тысяч лет. В чём базовая идея? Если старик Маркс определял, что главной причиной классового разделения является отчуждение труда, начавшееся с отчуждения средств производства людей, отныне оторванных от возможности независимой экономической деятельности, то Гребер говорит, что основным орудием разделения стал «долг». Поясняю: изначально, в глубокой шумерской древности, купцы начали использовать глиняные таблички с печатями для того, чтобы записывать туда обязательства перед собой. В скором времени так начали поступать и храмовые комплексны вместе с городскими энлилями – содержащиеся в храмах излишки они отдавали купцам в долг, под проценты от будущего дохода, чтобы они продавали их в других землях, и в дальнейшем, в качестве эквивалента абстрактного долгового обязательства, и появляются деньги. Так, параллельно с развитием торговли, рынка и налоговой системы, появляется «долг», как отражение определённого социального обязательства.
К сожалению, если внимательно вчитываться в книгу, понимаешь, что автор не потрудился дать определённых границ понятию «debt», поэтому, несмотря на лёгкость и «как бы» убедительность высказываемого, проследить за мыслью Гребера не так просто. Но мы попробуем. Итак, первая составляющая: разоблачение «мифа» о меновой торговле, который автор возводит к Адаму Смиту (несмотря на аристотелевскую традицию и шкафы средневековых экономических памфлетов, и это только в Европе). Опираясь на Марселя Мосса и Маршала Салинса, Гребер вполне справедливо пишет об особой социо-культурной составляющей архаичной дорыночной экономики. Классические истории об обмене бобровых шкур на гвозди он рассматривает как нереалистичные с точки зрения социальных отношений древних обществ, для которых был характерен не рациональный обмен, а символический «дарообмен». Действительно, в обществах, вроде эскимосских родов или объединений мачигенга, характерны, внутри коллектива, развитые реципрокационные связи, то есть взаимоподдержка и дар, позволяющие поддерживать хотя бы относительный экономический баланс. Гребер утверждает, что в архаичных обществах оказание услуг и предоставление вещей как таковые не приобретали черты обмена, а, скорее, несли символический статус, особенно если это касается обмена между чужими друг другу коллективами – они менялись символически определённым товаром, скажем, раковинами каури. То есть, нужды в создании денежного эквивалента просто не было.
Откуда же тогда это всё? Второй миф, по Греберу – собственно, «долг», который он связывает напрямую с религией, то бишь – метафизическими категориями. Проводится мысль о долге перед богами, или единым Богом, и, стало быть, перед его представителями – жречеством, как в Египте и Шумере, перед «божественными правителями», защищающими своих поданных, в Индии и Китае. Отсюда и сакральный долг подданных, которые его выплачивают в очень даже материальном аспекте, в виде собственноручно произведённого продукта. А чтобы чётко зафиксировать его размер вводится эквивалент – деньги, неважно, в идее чего, короче говоря, символ долговой расписки подданного перед государством. Так, во имя поиска эквивалента долга, появляются деньги. Здесь, впрочем, автор весьма противоречив, поскольку знает, что часто в древнем мире, насквозь пропитанном религиозностью, налогов часто не платили вообще. Поэтому, с одной стороны, Гребер пишет о том, что концепция «изначального долга» не выдерживает критики, с другой, по факту, постоянно о ней напоминает, отрицая прямую связь, но говоря о косвенной, метафизической, культурной связи.
Отсюда третий миф – о происхождении рынков. Следуя за экономистам «кредитной \ хартальной теории денег», Гребер говорит о синхронности возникновения рынка и государства, рынка, как инструмента перераспределения продукта. Логика проста: вместо прямых реквизиций продукта у населения, правители образуют систему кругооборота, которая позволит содержать государственный аппарат. Государство извлекает налоги, раздаёт поданным и зависимым от него людям их денежный эквивалент, они же возвращают его производителям, покупая у них готовый продукт и снабжая самих себя, оборотный же «капитал» производителей снова оказывается в кармане у правителя в виде налога… «общества, не имеющие государства, как правило, не знали и рынков», подытоживает антрополог. Короче говоря, рынок – инструмент государства для собственного воспроизводства и фиксации легитимности выпущенных им денег, в общем и целом – как побочный эффект административной деятельности бюрократии.
Короче говоря, создание денег, изъятие налогов и формирование рынка является проявлением логики насилия, которое осуществляется государством, и «долг» становится его первостепенным орудием… Всё это весьма близко идеям, высказанным Делёзом и Гваттари, чуть позже — Лиотаром.
Отсюда возникает и идея об изначальной «виртуальности» денег, денег, которые существуют как долговая расписка. Лишь в более позднее время они получают своё материальное и твёрдое воплощение в виде монет. Однако, с развитием экономики, правительство периодически возрождает «виртуальность» эквивалента долга, например, бумажные деньги средневекового Китая, или современные виртуальные валюты банковских счетов постбреттон-вудской эпохи.
Мало того – автор является сторонником, как и многие антропологи-«однолинейщики», идеи поступательного развития общества, его эволюции, отслеживая последовательность «осевое время» — средневековье — капитализм», каждое из которых являло собой поступательное развитие, в числе прочего, долговых экономических отношений… впрочем, сводясь к классическому разделению докапиталистической и капиталистической формации. Особенно Гребера трогает проблема рабства, как признака развитого рынка. Поясняю: возможность торговли людьми, по его мнению, означает, что понятие «свободы» приобретает ценность, то есть её можно измерить. «Раба» можно продать или купить, он не является полноценным членом общества, поскольку он либо чужак, захваченный в плен на войне, и задолжавший саму свою жизнь, либо крупный должник, либо он сам продаёт право распоряжения своей свободой («честью», как выражается Гребер, лень лезть в оригинал в поисках английского термина). То есть, здесь работает логика «отчуждения» человека от собственной среды, отчуждение его как члена социо-культурного коллектива, и продажа, прежде всего, его «чести», то есть достоинства, принадлежности к человечеству в той или иной форме, и его свободы. Резюмируя: рабство преобразует человеческие отношения в категории безличного отчуждения, и делает человека эквивалентом его долга перед тем, кто отнял или взял его свободу. Несколько иной стала ситуация в Средние века, когда наступила эпоха «виртуальных денег» и, следовательно, упорядочивалась система свободного рыночного обмена, результатом которого и стали инспирированные крупными государствами свободные рынки. В их рамках и велась свободная торговля, поскольку сделки отныне заключались между индивидами и корпорациями, то есть при «виртуальности» денег интересным образом опредмечивались экономические отношения, из них исчезала обезличенность. И, в эпоху концентрации производственного капитала в определённых руках, появляется наёмный труд, который не слишком то отличается от рабства, и изначално основанный всё на том же долге, что и именуется, собственно, капитализмом, существующим по сей день, пусть даже и с существенными изменениями.
Такова общая картина мысли Гребера. Когда книга появилась, было множество положительных рецензий, масса восторженных откликов, бурных обсуждений гениальности и эрудированности автора. Взахлёб рецензенты повторяли тезисы о мифе меновой торговли, о налогах и всеобщем долге, о том, что сама система экономической теории «сыпется» (любимое выражение Гребера – у него каждая логическая цепь, с коей он не соглашается, начинает «сыпаться»). Стоит ли мне присоединится к этим восторгам, тем более, что книгу я прочитал с интересом и с большим удовольствием, как это бывает после дискуссии с хорошим и грамотным собеседником?
Пожалуй, я всё же воздержусь.
Системно полемизировать с книгой Гребера не так просто, как правило, такая полемика разбивается о её текст. И вовсе не потому, что автор чёток и логичен, а его концепция гибка настолько, что может объяснить всё что угодно. Нет – «Debt», несмотря на эрудицию автора, написан довольно расхлябано, по факту, автор рассуждает о явлениях, которые чётко феноменологически не определены. Это касается и понятия «долг», это же касается и «денег», да и «рынка» тоже. Поэтому воспринимать аргументы антрополога, щедрой рукой рассыпанные по книге, выдранные из чёткого социального контекста примеры и постоянное перескакивание с одной темы на другую, шокирующая игра временами, обществами и отдельными фактами – любимые полемические приёмы Фридриха нашего Энгельса, что, как и у последнего, служит прекрасной маскировкой слабых мест книги. У Гребера в книге всё свалено в одну кучу, и создаёт большую путаницу в понимании его идей. Долг перед Богом, долг перед обществом, долг перед государством, долг по частной расписке – всё это переплетается в такой противоречивый и развесистый клубок с торчащими во все стороны махрами, что соединить это хоть в какое-то полотно практически невозможно. Журналистско-полемический стиль прекрасно действует на читателя внимающего, на анализирующего – диаметрально противоположно. Отсутствие по настоящему концептуального подхода и анализа не идёт на пользу книге Гребера.
Но мы всё же попытаемся подойти к нашему автору так же, как он пытается подойти к экономистам – исторически.
Прежде всего, отметим некоторое лукавство автора в отношении историографических вопросов, свойственное, кстати, не идущему из моей головы Энгельсу и его «Urschprung….». Это касается экономической мысли. Главное лукавство заключается в том, что Гребер в своём полемическом задоре обращается к Адаму Смиту, прежде всего, и к его красивым и идеалистичным концепциям. Спору нет, славный старик Смит устарел давным-давно, но современная экономическая мысль о происхождении денег вовсе не так проста, как пытается представить автор, это известно даже мне, не слишком поднаторевшему в этих вопросах. Проблема денег постоянно служит объектом обсуждения и полемики, взять хотя бы книги Чарльзя Гудхарда, или труды посткейсианских экономистов, в русле которых и возникала мысль о кредитной природе денег. Быть может, будь Гребер несколько внимательнее к историографии экономики, это позволило бы несколько выровнять картину, однако снизило бы полемический накал текста, так необходимый автору для большей убедительности своих идей. Впрочем, у меня здесь несколько иная задача: в отличие от многих рецензентов, я должен проверить, насколько справедливы аргументы автора касательно архаичных обществ.
Начнём, пожалуй, с основных мифов, которые постулировал Гребер. Однако, не поддадимся обаянию автора, сразу попробуем зацепить вопрос о рынках.
Когда автор говорит о мифе меновой торговли, то, отчасти, он прав. Устойчивую экономическую систему, основанную на бартере, найти не так просто, хотя спорадически она может возникать – в книге есть об этом. Реципрокные связи в микрообщинах обеспечивались несколько иными механизмами, механизмами пересекающихся взаимодополняющих интересов, и далеко не всегда они принимали форму «долга» как такового – здесь Гребер, быть может, не ошибается. Тем паче, что нерыночное отношение к «излишкам» действительно встречается в ряде обществ. Насчёт обмена как такового – извините…
Прежде всего, когда Гребер говорит о связи денег и долга, он рассуждает о том, что спонтанное возникновение эквивалента стоимости не было необходимостью, так как не существовало меновой торговли, а если существовала, то имела спорадический характер. Стало быть, не может быть и спонтанного возникновения рынка, ведь нет необходимости в мене.
Однако, как справедливо замечает и сам автор, антропологическая литература действительно обширна, и она может найти примеры вполне себе меновой торговли, в самом натуральном виде, проистекающей просто из необходимости, хотя, конечно, и мало схожей с «бобром-оленем» Адама Смита. Например, эскимосские племена северо-запада американского континента, тареумюты и нунамюты, осуществляют фиксированный обмен «даров моря» на «дары леса», хотя «цена» товаров может разнится, в зависимости от торжища (по Спенсеру). Внутри групп каждое из племён, да, регулярно перераспределяет полученное, однако вне её осуществляют старый добрый принцип «give-and-take». Также можно зафиксировать стабильный обмен, скажем, в Леванте и Анатолии в VII-VI тыс. до н.э., несмотря на разреженную плотность населения. По всей видимости, эти взаимоотношения возникли как раз из-за хозяйственной необходимости, а вовсе не из-за «долга».
Так что, если мы говорим о реципрокных отношениях, не подразумевающих рынок, то для чего нужны нестабильные рынки децентрализованным обществам на протяжении столетий? Скажем, у йеменских объединений qaba’il, относительно децентрализованных, в рамках которых вполне спокойно функционируют рыночные отношения. Здесь, на территории Йемена, налоги платятся, прежде всего, зейдитским имамам, в своего рода корпоративный «страховой взнос», то есть они, при наличии рынка, не являются орудием эксплуатации и долгового оборота. Охрана же рынков является прерогативой племени, на территории которого он расположен, согласно hijrah, что позволяет обеспечивать функционирование множества мелких рынков, со вполне активными товарно-денежными отношениями. Само собой, охраняющему племени также полагается определённая доля взноса. Примерно та же самая система существовала между общинными объединениями в Индии. И, кстати, если мы возьмём классическое средневековье, то увидим там рынки, складывающиеся вокруг корпораций, городов, монастырей, общин… Если напрячься, можно вспомнить также исландский рынок, где долгое время, из-за нехватки монеты, в качестве внутреннего эквивалента использовали скот, молочные продукты, да и просто шкуры.
Совсем другое дело, что порой рынку необходимо государство, а государству необходим рынок. Государство, в той или иной форме, в большинстве случаев, способно обеспечить рынку необходимую инфраструктуру, и физическую, и правовую, то есть закрепить механизм принятия сделок и их исполнения, уменьшить риски. В этом плане, конечно, государство изрядно институизирует процессы обмена, в чём и состоит его вящая необходимость.
Дело тут в другом. Гребер всю книгу пытается доказать, что рынок является орудием долга, государства, то есть средством эксплуатации. Однако он недооценивает банальное экономическое значение рынка и обмена, хотя вскользь и пишет о нём. Дело в том, что при усложнении социального и развитии производства, развитии экономики необходим рынок, необходим обмен, необходим и его эквивалент. Без этого никуда не деться. Само собой, свою роль играет здесь и государство, как одна из сторон общества, весьма важная. Однако до такой ли степени? Вряд ли.
Короче говоря: рынок совсем не обязателен для самодостаточной и небольшой группы, семьи, даже линиджа, даже группы теснорасположенных поселений. Это так. Однако всегда ли группы эти бывают самодостаточными, всегда ли между ними существуют тесные реципрокные отношения? Когда нет узкого коллектива, когда отношения обмена не могут быть детерминированы социальной связью, тогда необходим рынок, как механизм экономических контактов, причём не обязательно обезличенных. Однако и для такого обмена требуется некий общепризнанный эквивалент, конечно, чаще всего, выпущенная внешней силой – двором его величества, скажем – монета. Однако это мог быть и скот, как практически повсеместно, это могли быть и просто куны – шкурки, как в Новгороде. История – богата, в ней можно найти любые примеры, и в их перечислении я сам стал похож на Гребера… Я же говорю, необходима общая концепция, которой у него, по факту, нет.
Автор хорошо чувствует, что в архаичный период правители прежде всего думают о налогах и снабжении двора, бюрократии и армии… но делает ли он из этого верные выводы? Создаётся ли рынок, как утверждает Гребер, как средство оборота денег и воспроизводства армии и бюрократии? Эти процессы, безусловно, нам хорошо известны в более позднее время, в эпоху меркантилизма, когда династии вкладывали средства в выгодные им, или просто жизненно необходимые им предприятия, заваливая налогами всех остальных. Однако отменяет ли это обмен и движение экономики вне этих рамок? Глобальный недостаток книги Гребера, и, в частности, раздела, который посвящён Средним Векам, является то, что он весьма легко отнёсся к проблеме корпоративности этого общества. Не скажу, что он не написал об этом, написал, конечно, как и о многом другом. Однако ряд аккуратных наблюдений не выглядит общей картиной.
Дальнейшие рассуждении неизменно заводят в тупик. Можно было бы продолжать множить исторические примеры, спорить с частностями, разбирать едва упомянутые концепты и связки. Однако делать это всё равно бесполезно. Попытка выделить более конкретные базовые концепты и положения и подвергнуть их критике неизбежно разобьется о сам текст, об это облако приведённого материала. Общая рыхлость, расхлябанность и нечёткость книги создаёт обманчивую видимость того, что ты там что-то не дочитал, чего-то недопонял, какой-то пример упустил, что само по себе служит отличной маскировкой для структурных недостатков книги. Понятно, что это диалектика, переходящая в жонглирование смыслами, чрезвычайно удобная для схоластических спекуляций вокруг этого текста. Впрочем, Гребер, несмотря на свой выдающийся публицистический талант, всё-таки не смог превзойти Фридриха Энгельса, чьи книги имеют те же проблемы, но при этом куда чётче и убедительнее написаны. Так же, как и Энгельс, Гребер пытается создать у своего читателя ощущение эмпирически доказанной теории, на основе правильно подобранных фактов (с коими он достаточно аккуратен, хотя и не всегда), однако это ощущение создаётся скорее набором чисто литературных и журналистских приёмов. В этом отношении, конечно, книга Гребера схожа с рядом марксистских спекулятивных сочинений.
Тем не менее, у книги Гребера есть два жирных плюса, которые позволяют простить автору многое.
Во первых, это глубокое внимание к низовым социальным связям, обменным практикам реципрокации, которые, в своей сумме, порождают базовый, на мой взгляд, процесс в истории любого общества – самоорганизацию. Гребер, пусть даже и со своей, специфической точки зрения, ярко высказался о ней в 5-ой главе сего сочинения, «Краткий трактат о нравственных основаниях экономических отношений», пожалуй, единственной главе, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Плюс ко всему, он действительно приводит массу интересной литературы с любопытными данными, которую в обязательном порядке стоит иметь в виду.
И во вторых – он привносит в вопросы экономики категорию нравственности. На самом деле, понятно, что этому не был чужд ни Адам Смит, ни Карл Маркс, об этом писали и Фридрих Хайек и Йозеф Шумпетер. Однако, автору удалось всё же, с настойчивостью политика, вспомнить, что экономика и сопутствующие ей отношения должны идти, прежде всего, на благо людям вообще, что бы это ни означало, и он, нужно отдать ему должное, активно борется за эту идею.
Что же я могу сказать в итоге? Особенно нового я не увидел в этой книге, и не могу сказать, что она произвела на меня впечатление. Как работа об экономической антропологии работа слишком поверхностна и рыхла. Как полемическая критика современного капитализма – довольно стандартна по своему набору аргументов и их атрибутике, тот же Тома Пикетти читается со значительно большим интересом. Однако я не могу сказать, что не получил от «Debt» никакого удовольствия – для публицистики политического толка у этой книги весьма высокий уровень, который делает её значимым событием в дальнейшей полемике вокруг капитализма в рамках левого дискурса. Быть можем, научная значимость «Debt» не слишком велика, но в качестве публицистического труда является, прежде всего, отличным триггером для думающего читателя, в рамках которого было сгенерирована масса вопросов, которые, при всей неубедительности ответов, никуда не деваются.
Прошлое-крупным планом: современные исследования по микроистории : [Сборник] / Европ. ун-т в Санкт-Петербурге, Ин-т истории им. Макса Планка (Геттинген); Под ред. М. Крома и др. — СПб. : Европ. ун-т : Алетейя, 2003. — 267 с.; 21 см. — (Современные направления в исторической науке: серия переводов).; ISBN 5893296168
В истории принято изучать состояние того или иного явления. Чтобы изучать это состояние, нужно понять, каким образом оно возникло, какие изменение претерпело в ходе своего существования, и каким образом завершилось, то есть перешло в другое состояние. Предмет науки – диахроническая линия перемен в обществе.
Можно, конечно, изучать длительные периоды, процессы в движении на протяжении столетий. Так, например, делал Бродель в своих исследованиях банковских систем и рынков Нового времени. Тоже самое творил Филипп Арьес в своих новаторских исследованиях о детстве и смерти. Да и Марк Блок, например, также обозревал феодальное общество с высшей точки птичьего полёта.
Другого метода исследования исторической реальности я уже касался, когда разбирал книги Карло Гинзбурга «Сыр и черви», а также «Мифы-эмблемы-приметы», а также специфических биографий от Натали Земон Дэвис («Возвращение Мартена Герра», «Дамы на обочине»), и, само собой, замечательную «Монтайю» Эжена Эммануэля Леруа Лядюри. Это «микроистория», то есть изучение исторических казусов, мельчайших событий и частных закономерностей, которые неизбежно влияют на общий процесс, микрособытия, из которых состоит само течение глобальных социальных движений. Конечно, этот метод по прежнему является предметом серьёзных споров по поводу его значимости и масштабов применения, и эти споры и не думают заканчиваться.
Именно поэтому российско-германская группа учёных решает создать своего рода антологию микроэкономических исследований, которые позволили бы продемонстрировать, как работают эти методы, подобрав тексты так, чтобы их проблематика цепляла более глобальные историографические темы, так сказать, для наглядности иллюстрации совмещения двух подходов.
Главный вопрос этих дискуссий, наверное, заключается в том, насколько совместимы макро- и микроуровни, как влияют один на другой? Всегда ли низший уровень детерменирован высшим, и можно ли глобальные законы разложить на мелкие? Ответить на эти вопросы можно по разному. Но факт остаётся фактом: порой, когда исследователь смотрит на процессы «большой длительности» в «микроскоп», то видит, что его составные элементы могут полностью перевернуть привычную картину наших представлений о том, как устроено человеческое общество, и как развиваются социальные отношения.
Так, в статье итальянского историка Симоны Черутти «Социальный процесс и жизненный опыт: индивиды, группы и идентичности в Турине XVII в.», при самом широком охвате источников изучаются специфические социальные отношения в цеховой страте города Турина, и отслеживаются формы коммуникации. Если исходить из наглядной и, казалось бы, очевидной концепции, то союзы городских ремесленников на низшем уровне должны возникать на основе профессиональной деятельности, либо кровного родства. Об этом писал, например, Иосиф Кулишер. Однако, собрав солидную базу данных о членах цехов и их социально-коммуникационном поле, исследовательница пришла к выводу, что большая часть их связей не совпадала ни с тем, ни с другим habitus’ом, навязанные социальные функции пасуют перед сложностью реальной жизни. Несмотря на то, что чаще всего границей их коммуникации становились городские стены, внутри них эти связи принимали самые причудливые очертания. Это как раз тот яркий случай, когда профессиональная экономическая деятельность не стала основной социальной детерминантой. Правда, групповая солидарность членов цехов всё же могла возникнуть, при условии внешнего давления со стороны пьемонтской бюрократии или итальянской знати, причиной объединения цеха становилась банальная защита собственных прав, которые всегда рады были преступить власть имущие. При отсутствии же давления эти коммуникации распадаются. Мало того, Черутти фиксирует множество моментов, когда потомственные члены ремесленных или торговых семейств нарочито отстраняются от своего семейного дела, сколь бы престижно ему не было, тем самым несколько разноображивая свой «стиль жизни».
Своего рода тематическим продолжением этой линии служит и другая статья – «Социальные узы между имущими и неимущими» немецкого «новиста» Юргена Шлюмбома, где рассматривается всё многообразие «классовых» взаимоотношений в одном из приходов германского княжества Оснабрюк. В течении XVIII-XIX вв. среди крестьян-арендаторов наблюдается высокая социальная мобильность, случаи наследственной аренды редки. Наоборот, часто батраки меняли хозяев, расширяя сеть своих контактов и связей с землевладельцами своего края, вступая тем самым в широкую социальную сеть. Сами же отношения аренды между землевладельцем работникам скорее напоминали межличностный договор, который сопровождали и неформальные узы ответственности друг за друга, и напоминала систему патроната. Несмотря на это, вопреки господствующей классовой модели, безземельные батраки стремились всячески подчёркивать свою независимость, что и показывает сама сеть их профессиональных связей, особенно если батрак занят каким-то ремеслом, которое вовсе не касается его арендного договора.
Не меньшей сложностью отличались и взаимоотношения немецких крестьян деревни Штайбидерсдорф в Лотарингии, и вечных аутсайдеров – еврейской общины, отношение к которым, казалось бы, должно было быть весьма подозрительным («Переплетения…» Клаудии Ульбрих). Однако в микрообществе этой деревни, вовсе не свободной от конфликтов, они выступали как её органическая часть, вступая во все виды взаимоотношений, включая соседские, бытовые. «Гостевое» право, право крова, совместные празднества, например, ставило евреев в горизонтальную связь с протестантской частью населения деревни, и выравнивала постулируемую асимметрию их взаимоотношений. Однако, несмотря на тесные связи внутри деревни, верхушка еврейства, например, семья Якобов, была тесно связано с лотарингскими еврейскими общинами городов, и включение в эту сеть препятствовало ассимиляции с христианским населением, и всё одно держало еврейство несколько особняком.
Пожалуй, стоит привести ещё один пример социальной мобильности «низов», который продемонстрирован в работе «Добыча пропитания путём переговоров» Томаса Зоколла, который посвящён тому, каким образом лондонская беднота пользовалась государственными пособиями в начале XIX века. Пособия выплачивали приходы, для того, чтобы его получить, требовалось обосновать своё требование, и беднота порой проявляла недюжинную смекалку и здравый смысл в составлении своих, нужно признаться, довольно безграмотных прошений. Мобильность и «пассионарность» бедных лондонцев сделают честь университетским профессорам, и это ещё раз показывает, что в рамках законов, при большом желании, определённые подвижные члены социального находили возможности хотя бы частично реализовать свои потребности.
Что же мы можем сказать в заключении? Сборник исключительно полезен и поучителен, поскольку авторы делают упор на методы и подходы исследования конкретной социальной реальности, стремятся объяснить сам ход своих рассуждений, а не просто голословно клеить свои выводы. Микроистория, конечно, не микроскоп, позволяющий разглядеть истинное устройство «социальных молекул», но это крайне важный инструмент для конкретно-исторического анализа нашей чрезвычайно подвижной реальности, позволяющей понять, насколько гибким в разных условиях может быть человеческое общество.
Джонсон Аллен, Эрл Тимоти. Эволюция человеческих обществ. От добывающей общины к аграрному государству М. Издательство Института Гайдара 2017г. 552 с. Твердый, суперобложка, (ISBN: 978-5-93255-501-9 / 9785932555019)
Вряд ли стоит сомневаться, что общество развивается и усложняется, переживает спады и падения, несомненный прогресс может сменится регрессом. Из первобытного стада палеолитических мастеровых нам удалось дорасти до организованных многоступенчатых структур, начиная от низовых кооперативов и заканчивая сложно устроенными социальными государствами, находящихся на стыке интересов различных групп. Это был тяжёлый, непростой и полный препятствий путь, который с лёгкостью может обернуться вспять…
Пожалуй, давно интерес историков нужно немного сместить с вопроса о развитии государственных структур, и говорить в целом об обществе, ведь государство – это ещё не весь социум. Во первых, большую часть своей истории человечество пребывало вне государственных отношений, их возникновение происходило в рамках развитого общества; и во вторых, под верхней плёночкой государства часто скрывался мир, который жил своей жизнью, мир низовых объединений и индивидуальных связей, вполне самодостаточных.
Развитием общественных и государственных отношений занимается направление, именуемое «теорией социальной эволюции» и политическая антропология. В центре внимания этих направлений находится развитие общества как эволюция коммуникативных связей между его ячейками, его структурное усложнение, изменение и трансформации. Это сложное и многолинейное междисциплинарное направление, изучение которого требует знаний в самых разных областях общественных наук, от политической истории до биологической антропологии. В нашей стране его активными адептами являются арабист Андрей Коротаев, африканист Дмитрий Бондаренко, кочевниковед Николай Крадин и русист Евгений Шинаков, работы которых в своих областях являются во многом уникальными и единичными фактами исследования догосударственного и внегосударственного общинных состояний.
Догосударственные и внегосударственные объединения впервые появляются на страницах книг Льюиса Моргана и Генри Мэна, вызвав вполне оправданные восторги Маркса и Энгельса, так как в своих сочинениях они сделали первые шаги в изучении родовых структур, то есть простейших биологических родственных связей в обществе. С тех пор многое изменилось. Возникали теории однолинейной эволюции, универсалистские модели (Лесли Уайт, Вир Гордон Чайлд, или Иэн Моррис, о котором я говорил в одном из предыдущих текстов) и многолинейные (Джулиан Стюард, Элман Сервис), утверждавшие, что социум способен развиваться вне проторенных «магистральных» троп (признавая, правда, наличие «магистрального» пути развития). Существуют вовсе нелинейные подходы (понятие «эволюционного поля», или культурология Франца Боаса), нельзя забывать и о воспевающей социальный хаос синергетике.
О своём отношении к этому, на мой взгляд, весьма и весьма перспективному направлению я скажу позже. К какому направлению принадлежат наши уважаемые авторы, герои сегодняшнего дня?
Периодически любая теория нуждается в срезе, в осмыслении пройденного пути, в предварительном подведении итогов. Именно для этого собрались вместе антрополог-психолог Ален Джонсон и антрополог-экономист Тимоти Эрл, исследователи домодернистских обществ, и написали вместе обобщающий труд «The evolution of human societes» (2000), где попытались объединить известные им данные об обществах в единую картину.
Авторы не скрывают своей симпатии к эволюционистким системам Салинза и Стюарда. В двух словах, поясню суть. Салинз выдвинул почти полвека назад чёткую схему развития общества: «band – tribe – chiefdom — state», «община – племя – вождество — государство», которое стало основой рассуждений о стадиальной эволюции организации общества. Что характеризует каждое из этих состояний? Вот здесь авторам и пришёл на помощь Стюард со своими понятиями «культурная экология», «экологическая ниша», адаптация» и прочее, что формирует понятие «адаптивная экономика».
Итак, базовая концепция: человек в рамках отдельно взятой популяции занимает определённую экологическую нишу, то есть обеспечивает своё существование и воспроизводство за счёт предоставленных ему природных ресурсов. Уровень развития общества, начиная от отдельного домохозяйства и заканчивая сложными аграрными государствами, определяется уровнем извлечения средств из этих ресурсов и их использования, перераспределения и контроля за ними. Когда отдельная община желает, или вынуждена расширять производство, она вступает во взаимосвязи с другими общинами и домохозяйствами, налаживая обмен и совместную деятельность. Это приводит к возникновению институтов, «политической экономики», формирующейся постепенно в надстройку над производящими, потребляя и перераспределяя возникающие издержки.
Для малочисленного общества интеграция в рамках «политической экономики» невыгодна, она становится необходимой при росте населения и необходимости интенсификации производства. Это требует и переорганизации хозяйства, ведь возникает известный дефицит ресурсов, их переработка сопряжена с большими рисками и технологическими сложностями, а конкуренция с соседями может приводить к вооружённым конфликтам. Отсюда и происходит процесс институционализации общества и возникновение элиты, не занятой производством, но обеспечивающим решение встающих перед социумом проблем. Само собой, это ведёт к расслоению, или, как говорят марксисты, «образованию классов». Новый правящий класс, управляющий возникшими институтами, занимается как внешними делами новообразованной политии (союзами, торговлей, воинами), так и внутренними (создание региональной сети управления, контроль хозяйственных рисками путём создания централизованных хранилищ, деятельности рынков и внедрение новых технологий). По крайней мере, с точки зрения авторов.
Соответственно, общество на ранней стадии проходит родовую ступень развития (в книге именуется «семейной»), подразделяемую на тех, кто не знаком с доместикацией (собиратели и охотники), и тех, кто разводит скот (пастухи). При развитии экономики и межродовых связей разные ячейки образуют локальную группу, децентрализованную (ацефальную) и «бигменскую», имеющую временного управленца-вождя. После развития процесса институализации они переходит на стадию вождества (наследственная элита), при появлении зачатков бюрократии и фискалата становятся ранним государством, переходящим постепенно к развитому государству-нации, имеющему развитую крестьянскую, аграрную экономику.
Родовой / семейный уровень неинституциональна, и скреплена прежде всего биологическим родством, на социальном уровне выраженном в способности к реципрокации (взаимообмену), впрочем, достаточно ситуативной. Экономика на этом уровне добывающая, присваивающая, имеющая, впрочем, недостаток: при росте популяции она становится более рисковой.
Интенсификация хозяйства приводит к группированию семей, к территориальной интеграции, пусть даже и временной. Кооперация происходит при добывании пищи, требующей более сложных технологий (обработка садов у мачигенга и групповые охоты у нганасан), делёжки «общака», однако средства производства и территория остаются вне этих операций в индивидуальном пользовании-владении семьи, включая и создаваемые для минимализации риска дополнительные источники пищи, скажем, путём доместикации животных и растений.
На уровне локальной группы интеграция укрепляется развитой системой церемониала, а также появлению регулярных лидеров, необходимых для ведения военных конфликтов. Нужно сказать, что авторы делают знак равенства между переходом к локальной группе и «неолитической революцией». Межродовые, клановые связи создают дополнительную сеть контактов, скрепляемых реципрокацией и развитым церемониалом.
Дальнейшая же интенсификация экономики обеспечения связана с развитием интенсивного земледелия, появлением деревень.
Совсем другое дело – бигмен, который представляет собой локальную группу. Этот институт возникает, по мнению авторов, в момент необходимости регулярной централизованной организации, организации сложных технических работ и межплеменной коммуникации.
Дальнейшая институанализация и накопление ресурсов приводит к централизации властных полномочий и возникновению государства, как силы, осуществляющей контроль над централизованными рынками, профессиональной военной прослойкой и юридическими институтами, а также поддержки и интенсификации инфраструктуры и технологий производства. Именно государство, неважно, в каком лице, вожде или бюрократии, инвестирует излишки и снижает риски всегда непростой ситуации в аграрном секторе, а также монополизации отдельных секторов экономики.
Таков вкратце взгляд двух антропологов на эволюцию человеческого общества, который они доводят до нынешнего момента. Несмотря на концептуальный упор в «многолинейность», Джонсон и Эрл выводят совершенно однолинейную концепцию развития общества. На чём она основана? На росте населения, добывании и перераспределении ресурсов, включая также совершенствование технологий и конкуренцию, межгрупповой и индивидуальной коммуникацией. Авторы признают наличие альтернативных моделей эволюции, но таковых почти не приводят, пытаясь выстроить лишь «основную» модель, тем самым встраиваясь в число «псевдомноголинейщиков», как, например, Салинз.
И об это спотыкается вся концепция авторов. Единая эволюционная цепь выглядит вполне логично и обоснованно, примеры ярки и показательны… Однако они лишены динамики. Иранские басери не всегда находились на стадии «сложного вождества», но при этом их социо-культурная система была не проще, и даже сложнее, чем в описываемое время, и кочевые киргизы пришли в XIX и XX вв. к «бигменству» не от племенного строя. Главная проблема приведённых примеров заключается в попытке выстраивания конкретных, «синхронных» примеров к диахронической цепи изменений. Впрочем, я не этнограф, мне сложно судить о примерах социальной эволюции племен Америк, Мезоамерики и Африки.
Куда больше уверенности у меня в критике концепции «раннего» и «аграрного государства». Сами авторы, впрочем, говорят о том, что монолитность государственных структур сильно преувеличена, при этом указывая в качестве одной из основных черт централизованный контроль над рядом отраслей социальной деятельности. Однако, вплоть до Нового времени, государство не было абсолютно доминирующей силой в обществе, за редкими и достаточно кратковременными исключениями. Так, средневековая Европа имела самые разнообразные пути самоорганизации, на уровне церкви, города, политии-сеньории, наконец, крестьянской общины и иных форм. Такую форму антропологи аккуратно именуют «мультиполитией», в противовес строю, где господствуют государственные институты и бюрократия – «монополития». То есть, под внешним слоем государственных отношений могут скрываться самые разнообразные формы организации, наравне с «аграрным государством» могут сосуществовать другие формы социального. Яркий пример – европейская «внутренняя колонизация», или коммунальные городские движения. Можно также вспомнить тинговый строй Скандинавии, в частности, в Норвегии, безуспешно подавляемой королевской властью, или «Торновскую интерактивную сферу» севера Центральноевропейской равнины в раннее Средневековье. Одни формы не переходили в другие, а искали разные пути адаптации, и не всегда рациональный, то есть экономический путь оказывался самым успешным.
Можно и в дальнейшем приводить примеры, скажем, древнегреческие полисы, или реципрокационную систему контактов в средневековой Индии, или специфические формы безвождеских племенных структур Ближнего Востока, исследованных Андреем Коротаевым…
Но не стоит так уж быстро отказываться от идеи прогресса как такового – всё таки в какой-то момент общество переходит на новый уровень развития, уровень стандартизации и коммуникации на государственном уровне. Я не готов ответить на вопрос, почему исторический процесс привёл к появлению модернистского общества, в котором мы живём нынче, и почему изначально социально богатый разнообразием Восток отстал, застыв под заскорузлыми формами бюрократического абсолютизма Нового времени. Имеет ли смысл также концепция «осевого времени»? Это мне также неизвестно, но возможно. В любом случае, социальное развитие куда богаче и разнообразнее, чем строгая однолинейная схема Джонсона и Эрла.
При всём при этом книга к прочтению обязательна любому, кто интересуется вопросами социальной истории и антропологии, это хорошее профессиональное обобщающее исследование. У неё более чем солидная доказательная база, подробная проработка теоретических вопросов различных теорий социальной эволюции, неплохая и интересная аргументация. Это замечательная книга, которая, конечно, вызывает много вопросов, но даёт на некоторые из них ответы.
Моррис И. Собиратели, земледельцы и ископаемое топливо. Как изменяются человеческие ценности Издательство института Гайдара 2017г. 488с. Твердый переплет,
Когда занимаешься конкретикой, подчас становится ясно, насколько могут быть несостоятельными даже самые глубокие обобщения. Конечно, так дело обстоит далеко не всегда. Следует помнить, что любое обобщение охватывает только часть плоскости бытия человечества, и сводить к найденной закономерности всю историю, делать её магистралью было бы неверно. Тем не менее, подобные работы чрезвычайно полезны и увлекательны, и позволяют осветить хотя бы часть пройденных человечеством этапов развития.
Английский археолог Иэн Моррис (р. 1960) прославился в последние годы целой батареей подобных работ. У нас он известен боле всего толстой книжкой «Why the West Rules — For Now. The patterns of history and what they reveal about the future» (2010), в которой он жизнерадостно повествует историю восхождения модернизационной западной цивилизации. Вообще, по специальности он археолог-античник, «грековед», занимавшийся по большей части историей экономики и культуры Древней Греции, а также более общими вопросами её развития. Нужно сказать, что Моррис – весьма интересный, въедливый и очень оптимистичный историк, верящий в силу человеческого разума и его светлое будущее.
В 2012 г. он выступал с лекциями в Пристонском университете, где подробно излагал, ни много ни мало, свою собственную концепцию развития человечества. Они недавно вышли одной книгой, под названием «Foragers, Farmers, and Fossil Fuels: How Human Values Evolve» (2015), и вызвали бурную реакцию со стороны и профессионалов, и «интерессантов» от истории. Выйдя в прошлом году в России, она не встретила такого бурного обсуждения, поэтому я постараюсь обратить внимание неравнодушных людей к этой весьма любопытной книге.
Нелегко изложить концепцию истории на четырёх сотнях страниц, и Иэн Моррис выбирает себе подходящую магистраль, в виде человеческих ценностей, морали, представлений о правильном и неправильном, в общем – о культуре, всём том, на чём постмодернисты ставят жирный крест. Однако к культуре и сознанию можно подходить по разному.
Когда ты начинаешь знакомится с книгой, то неизбежно в голову приходят ассоциации с марксизмом, даже конкретнее – с незабвенным опусом Ф. Энгельса. Ассоциация с марксизмом не совсем верна, вернее, не оправдана прямо. И в плане основной парадигмы Моррис является сторонником идей американского антрополога Лесли Уайта (1900-1975) и его концепции «однолинейной эволюции», тоже своего рода марксиста, но особого рода. Он ввёл понятие «energy», как результата производственной деятельности человека, рост потребления и преобразования которой обеспечивал развитие человечества. Моррис заимствовал эту схему в чистом виде, также он оказался не чужд идеям соратника Уайта, «диффузиониста» Вира Гордона Чайлда (1892-1957), у которого историк взял представление о «земледельческом» скачке эволюции, произошедшем в полосе «Плодородного Полумесяца» несколько тысячелетий назад, и распространившемся на весь мир, также можно увидеть его симпатии к идее «осевого времени», высказанной Карлом Ясперсом.
Итак первое: Иэн Моррис – сторонник идеи «однолинейной эволюции». Несмотря на то, что он вполне признаёт разнообразие культур, магистральная линия их развития не оставляет сомнений.
Второе: Иэн Моррис, ко всему прочему – биологический эволюционист. Что это значит? С его точки зрения, теория «энергии» компенсируется фактором естественного отбора, работающего и в случае с обществом. В общественных отношениях возникают мутации, однако их передача и развитие проходят сито отбора, ряд из них отмирает, другие же получают своё развитие, изменения накапливаются и качественно преобразуют организм, в котором живут, то есть – меняющееся со сменой поколений общество.
Обе эти парадигмы имеют определённый смысл, честно говоря, вторая больше, чем первая, однако что выходит в конечном итоге у Морриса?
Человечество проходит три стадии в развитии извлечения «энергии». Первая – «собирательство», то есть первобытный, «добывающий» способ производства, вторая – «земледелие», эпоха аграрных обществ, когда главную роль играет обработка земли и использование сельскохозяйственных ресурсов, и третье – «ископаемое топливо», то есть эпоха, когда в основе производства лежат промышленные предприятия, в основе которых лежит технология сжигания ископаемых. Короче говоря — первобытное, архаичное и модернизированные общества – в полный рост перед нами идея прогресса.
Взяв за основу схему Уайта, историк предложил синхронизировать с нею и культуру ценностей, которые являлись своего рода адаптивными моделями поведения в рамках социального. С ростом энергии росла популяция, с ростом популяции усложнялось общество, и требовало всё новых форм поведения и адаптации. Общества первобытные более терпимо относятся к насилию (не «склонны», как можно подумать в начале, а именно «терпимы»), и имеют эгалитарную структуру с ограничением неравенства, земледельческие более стратифийцированны и упорядочены, модернизационное вновь возвращается к эгалитаристским ценностям, однако более терпимо относятся к имущественному неравенству и имеют низкий порог насилия, точнее, отрицательное отношение к нему.
Вот вкратце описание концепции Морриса, которая, несмотря на отсутствие новизны, им весьма остроумно и высокохудожественно доказывается. Историк прекрасно владеет языком и культурой полемики, он умеет ткать вязь примеров и составлять из них убедительную картину. Чего только стоит красочное вступление, посвящённое греческому фермеру господину Георгосу, с которым уважаемый автор встречался в молодости! Эрудиция в области этнографии, истории, культурологи также впечатляет своей разнообразностью и пестротой, в отличие от того же Лесли Уайта – всё это так. Иэн Моррис – умный и обаятельный автор, который, с одной стороны, не претендует на всеохватность своих идей, с другой же – аккуратно её декларирует. Концепция Морриса не менее остроумна и убедительна, чем у Энгельса в его знаменитой работе, и при этом менее агрессивна. И всё же…
Сама концепция «земледельческого», читай – «архаичного» общества меня, медиевиста, не слишком убеждает. Как пишет его друг, коллега и оппонент, историк-античник Ричард Сифорд, «то, что Иэн называет исключениями, подрывает его теорию сильнее, чем он готов признать…», и это действительно так. В его особенности он записывает иерархичность и расслоение – пусть так. Но возникает серьезный вопрос: куда девать огромный пласт истории низовых общественных структур и горизонтальных связей, которые существовали не только параллельно, но иногда и вместо государства? Аграрное общество пляшет не от изначальной стратификации общества сверху и имущественного расслоения, а от мелкой производственной ячейки – хутора, деревни, некой кооперативной общности – как в Норвегии, например, как в Окситании XIV в. у Леруа Лядюри, в племенах хашид и бакил, описанных Коротаевым, в земледельческих культурах ближневосточного неолита, в Прибалтике эпохи «Торновской интерактивной сферы» — примеров децентрализованных и слабоцентрализованных обществ достаточно много, и все они распространены широко. Даже средневековая Европа, скорее всего, растёт из таких корпораций, вертикально пронизывающих горизонтальные слои стратифицированного общества. Насколько этот пласт корпоративности подрывает общую концепцию Иэна Морриса? Скорее, она подрывает базовую предпосылку его метода – выделение типа «земледельческого» на уровне стратификации, которое имело место, безусловно, но далеко не всегда было, во первых, нормой, во вторых – абсолютно данной реальностью. Реальность «Аграрии» Морриса как таковой можно зафиксировать только в одном моменте – при переходе от архаичного общества к модернизированному в раннее Новое время. Если зафиксировать состояние общества в момент его эволюционного скачка, то можно было бы выявить предпосылки модернизации, однако Моррис этого не делает, и его «Агрария» остаётся лишь концептом. Да, его лекции пестрят красочными примерами, однако герои великого (без шуток!) чеховского рассказа «Мужики» соседствуют с персонажами Плиния Старшего. Вырывание примеров из конкретной социальной реальности явно не идёт на пользу книге.
Впрочем, концепция эволюции ценностей явно могла бы исходить из другого угла – снизу, из повседневного быта аграрного общества, и Моррис это вполне признаёт. Если вопрос с социальным строем куда как спорен, то, быть может, обратить своё внимание на конкретный быт крестьянства, его повседневную реальность? Сделав акцент на этом, автор, я думаю, не прогадал бы, и его идеи были куда как убедительнее. Он слишком увлёкся теоретизированием общественного строя вообще, взгляд «снизу» дал бы его анализу больше.
Концепция «модернизации» куда справедливее в отношении общества Нового и Новейшего времени, когда произошёл скачок и в социальных отношениях, и в экономике. Согласно Моррису, увеличение уровня потребления в «Индустрии» сгладило социальную стратификацию, гендерное неравенство и заставило более нетерпимо относится к факту насилия и произвола. Впрочем, процессы развития «Индустрии» очень сложны, и включают множество факторов, в том числе и факторов отклонения от указанных Моррисом «норм», сглаживая «красивости» его концепции. Историк фиксирует множество достижений «нового эгалитаризма», и они действительно существуют, но вот их генезис дальнейшее развитие лишь порождает много-много новых вопросов… Впрочем, это понимает и сам автор, когда рассуждает о будущем человечества, отмечая немалую вероятность крушения «модернизированного» общества.
В конечно счёте, главным камнем преткновения Иэна Морриса стала классическая ошибка, свойственная марксизму. Он утверждает, как и марксисты, что «образ мысли всегда соответствует требованиям эпохи», имея в виду ступень в развитии извлечения энергии (примерно как и «бытие первичнее сознания»). Однако факт состоит в том, что производственные отношения далеко не всегда соответствуют способу и уровню производства, что мы видим из многочисленных примеров в истории, и даже в современности.
А так – книга Морриса безусловно заслуживает внимания – это умное, смелое и яркое произведение научного искусства, которое, конечно, вызывает множество вопросов, но при этом даёт многое для понимания самой сути процесса развития общества. Попытка обобщения, быть может, излишне смела, но она необходима, как своего рода лакмусовая бумажка нашего исторического сознания. Благодаря Иэну Моррису мы ещё на полшага приблизились пониманию нашего общества, и спасибо ему за это.
Ле Гофф Ж. Средневековый мир воображаемого. М. Прогресс 2001г. 439 с. мягкий (картон) переплет, Обычный формат.
Мне не всегда близки направления, по которым работал выдающийся французский медиевист Жак Ле Гофф. Часто в них было много смелых обобщений, а тематическая разбросанность в некоторых отдельно взятых работах сбивала с толку и размывала концепцию. Тем не менее, это был талантливый и большой историк, наравне со многими представителями школы «Annales» он совершил большой вклад в изучение прошлого, и попытки как-то понять, как же возник современный мир, и что таится в закромах «mentalite».
Существенно, что Ле Гофф одним из первых из историков обратил внимание на школу французской этнологии и культурной антропологии. Если мы обратимся к наследию Клодта Леви-Стросса, то увидим там в качестве базового понятия «структуру», то есть некие устойчивые конструкции сознания, базовые установки человеческого сознания, которые можно наблюдать в различных коммуникативных комплексах человеческих обществ, по разному («каузально») проявляющих себя. Логика структурализма, изначально направления лингвистики, достаточно проста. Согласно замечаниям Фердинанда де Соссюра, язык, речь, представляет собой систему «знаков», управляемых рядом «правил», неосознанно складывающихся в голове в процессе коммуникации между людьми. Если бы не было единого шаблона речи, то есть грамматических и лексических закономерностей, люди попросту не смогли бы общаться друг с другом. Так складывается грамматическая структура языка, который управляет рядом «знаков», то есть понятий, которые придают значение различным явлениям и действиям. Первым этот метод применили этнологи, и применили его в анализе коллективных форм поведения. Быть может, «знаки» управляют и социокультурной коммуникацией?
Теория структурных «знаков» играла большую роль и в работах Ле Гоффа. Да, говорил он, в основе общества лежат ментальные, экономические и демографические структуры, которые и дали основание ему выдвинуть идею «La longue Moyen Age», «долгого средневековья», времени вплоть до XIX века, когда уже складывается новое, «капиталистическое» общество. И доминантой этой эпохи является не экономическая и не социальная база, как казалось, по мнению Ле Гоффа, прочим историкам. Его основа – это мир «l’imaginaire», «воображения».
С этой точки зрения «объективная» реальность в лице экономических и социальных, безусловно, имеет место быть, однако помимо неё есть ещё и картина «субъективная», в качестве представлений людей о мире, находящаяся в сфере «l’imaginaire». И его толкование возникло не на пустой почве. Достаточно много Ле Гофф писал об агиографии, а жития и церковные тексты, извиняюсь, целиком и полностью лежат в сфере ментального. И для того, чтобы отделить «объективное» в них от «субъективного», стоит уловить, какие общие структуры «l’imaginaire» лежат в основе представлений об окружающем мире. Культурные стереотипы и ритуалы, мифы и верования, символика и «знаки», страхи и надежды – всё это составляет структуру сознания человека «La longue Moyen Age», который жил в мире, далёком от искусственных конструктов. Человек в группе всегда является продолжением некой структуры представлений, и задача исследователя, по мнению Ле Гоффа, расшифровать их.
Статьи этого сборника неплохо иллюстрируют данный метод. Вот, скажем, работа «Чудесное на средневековом Западе», в котором он разбирает проблему чудесного, магического и чудотворного, в котором пытается нащупать грань рационального и иррационального в человеке Средневековья, разобрать по косточкам его представления об истоках этих чудес и то, как на них реагировали и как толковали. Из этого извлекается структура понятия чудесного, общая и частная символика, а также его оценка в глазах современников, смыкающаяся с понятиями «священного», «еретического» и «языческого». Или вот, например, весьма показательная статья, «Язык жестов Чистилища». Здесь уже в центре внимания весьма непраздная проблема жестовой символики, символики телодвижений, которая имеет большую смысловую нагрузку, скажем, в литературе и в изобразительном искусстве. Говорить о специфической концепции Чистилища у Ле Гоффа мы не будем, скажем лишь, что с его точки зрения это понятие-сущность возникает в ходе развития учения о Страшном Суде и загробном возмездии в ходе «Классического Средневековья». Так вот, в мире, где одним из главных искусств (в силу слабого распространения грамоты) было изобразительное, символика языка играла большую роль. Например, направленность жеста, говорящая о стремлении грешника войти в Чистилище (положение жеста вниз), пересечь его (по горизонтали у фигуры внутри него) и выйти (жест вверх). Вторая особенность символики заключается в том, что жест может быть совершён самостоятельно, и выражать стремление к Богу, либо, понукаемый демонами, разрушать утверждённый канон. Ле Гофф пытается выделить некие устойчивые структуры в самой символике жеста, показать их единообразие и понятное адресату смысловое наполнение.
Свой метод Ле Гофф применяет не только к церковной литературе, но и к светской. Скажем, в статье с говорящим названием «Леви-Стросс в Броселиандском лесу. Опыт анализа куртуазного романа» он рассматривает рыцарский роман Кретьена де Труа «Ивейн, или Рыцарь со львом», останавливаясь на эпизоде временного безумия Ивейна, когда доблестный рыцарь скрывался в лесу, живя как дикарь, а потом, начав «по-звериному» общаться с отшельником-пустынником, его посредством возвращаясь к жизни среди людей и обретая человечность. В этом эпизоде Ле Гофф видит несколько структурных пластов, относящихся к социальной природе рыцарства, к экономическим реалиям и представлениям христиан об окружающем их универсуме (соотношение дикого, дьявольского и божественного).
Подытоживая: этот сборник интересен именно конкретными приёмами структуралистского метода в изучении средневековых источниках. С одной стороны, Ле Гофф остаётся верным адептом принципа ad fontes, и во всём следует тексту источников. А вот подход его лежит в их необычном анализе, анализе «l’imaginaire», представлений о своём собственном Universus Mundus, который отличался, конечно, завидной упорядоченностью, но был сложным и переменчивым.
Однако вот разбросанность тем и вольная интерпретация структур сознания делает структуру эмпирической концепции Ле Гоффа весьма размытой и нечёткой. Но уж тут ничего не поделать, попытка более позднего синтеза в «L’Europe est-elle née au Moyen Âge?» оказалась не слишком удачной… поэтому и сам метод стоит ещё раз тщательно изучить и обдумать.